Аскольдова могила - Страница 49


К оглавлению

49

– Погоди-ка, – продолжал старик, – зайди прежде к соседу нашему, Феодору?.. Ты знаешь, где он живет? Вон видишь дом, с высоким-то помостом на четырех столбах?.. Чай, он нынче чем свет ходил проведать отца Алексея. Вот, Дулебушка, христианин-то – не нам, грешным, чета! Говорят, и денно, и нощно стоит на молитве. Постой-ка, постой! Что это такое?.. Посмотри: никак, у ворот его стоят воины?.. Ахти, батюшки! Ну так и есть – с копьями… в кольчугах… Да это, никак, храмовая стража!.. Что за притча такая?.. Уж не взъелся ли на него за что-нибудь жрец Перунов Богомил?.. Избави, господи!.. Я слышал, что он на него давным-давно зубы грызет…

Говоря эти слова, старик вместе с Дулебом пошли к высокому бревенчатому дому, подле которого стояли на страже два воина.

– Доброго здоровья, господа честные! – сказал старик, поклонясь низенько ратным людям и идя прямо в ворота дома.

– Прочь! – закричал грубым голосом один из воинов.

– Что так, молодец? – Не велено входить. – А выходить можно?

– Нет!

– А не знаете ли, господа честные, ради чего отдан этот приказ?

– Узнаешь, как придут за хозяином… Да проходи, добро – мы с вашею братею растабарывать-то не больно любим.

– Дулебушка, – сказал вполголоса старик, – побежим на площадь к княжескому двору: не узнаем ли там чего-нибудь.

Как в ненастную погоду ревет и бушует широкий Днепр, так волновался и шумел народ вокруг Перунова капища и высоких чертогов княжеских. Вся площадь, покрытая густыми толпами любопытных, походила на обширное торжище. Византийские гости и богатые купцы киевские раскидывали шатры и выставляли напоказ свои заморские дорогие товары. Торгующие напитками и съестными припасами строили на скорую руку лубочные балаганы; в одном месте выкачены были бочки с медом; в другом, за деревянными прилавками, стояли огромные кади с олуем, по обеим сторонам главного притвора Перуновой божницы расположена была многочисленная стража; храмовые прислужники и жрецы суетились внутри капища – одним словом, все возвещало наступление необыкновенного торжества, причина которого была ещё не известна народу.

На одной из ступеней широкого крыльца, ведущего в любимый княжеский терем, сидел молодой человек, прекрасной и благородной наружности. Одежда его была из дорогой греческой камки. Он держал в одной руке музыкальный инструмент, похожий на лютню или ручную четырехструнную арфу, и смотрел задумчиво на волнующийся народ; но, казалось, не замечал и даже не видел окружающих его предметов: он носился мыслью по синему морю, омывающему крутые берега угрюмой Норвегии, взлезал на утесистые скалы и прислушивался к шуму горных потоков своей родины.

Плененный Владимиром, который в один из своих морских походов с варягами приставал к западным берегам Норвегии, он не жил, а чахнул на чужой стороне. Напрасно великий князь осыпал его дарами: с каждым днем взоры несчастного певца становились мрачнее и мрачнее; изредка только блистали они огнем вдохновения, и живые струны его молчали по целым дням. Вещий скальд Фенкал был любимцем Владимира: он ел со стола государева, одевался с плеча его, разделял все его забавы и потехи молодецкие, ему завидовали бояре знатные и витязи знаменитые, а бедный певец сохнул от печали и не знал веселых дней. Ему было душно в позлащенных чертогах княжеских, он тосковал о мрачных небесах своей отчизны, о своих неприступных горах, о непроходимых дебрях, об обширных озерах и даже о своей тесной хижине. Там, свободный сын дикой Скандинавии, он пел, когда желал, а здесь, отторгнутый от своей родины, невольник и собственность Владимира, он повиновался не вдохновению, но воле того, кто называл его рабом своим. Бывало, мощный голос его сливался с воем полуночных бурь: он пел о славе древних норманнских витязей; а теперь, тихий и унылый, он выражал одну тоску и скорбь.

Человек пять варяжских воинов подошли к Фенкалу.

– О чем ты призадумался, соловушко великокняжеский? – спросил один из них, ударив его по плечу.

Певец, взглянув на воина, кивнул ему ласково головою, но не отвечал ни слова.

– Уж не тоскуешь ли о светло-голубых очах какой-нибудь красавицы? – продолжал с улыбкою воин.

– Да, Якун, – отвечал певец, – я тоскую об одной красавице, да только она не походит на ваших белолицых девушек. Она неприветлива, угрюмо выглядывает из-за моря синего, любит слушать, как воет ветер меж гор и ревут бури среди лесов дремучих…

– Ай, ай, ай!.. Что ты говоришь? Да как зовут эту суровую красотку?

– У нее много имен, товарищ, а я просто называю её моею отчизною.

– Вот что! Так ты все ещё грустишь по своей родимой стороне. Эх, Фенкал, Фенкал! Кому другому, а тебе как пожаловаться: уж такое ли житье – не житье? Кабы нашему брату было во всем такое довольство, так я бы и ох не молвил.

– Но ты не пленник, а слуга Владимира и оставил охотою свою родину.

– И, Фенкал, не об охоте речь: было бы только житье-то привольное… Да что об этом толковать! Скажи-ка лучше, брат, не знаешь ли хоть ты, что сегодня за праздник такой? Посмотри, народ так и кишит вокруг храма, и торгаши все выползли на площадь; а бочек-то с медом, бочек!.. не хочет ли Владимир задать пир во весь мир?!

– Не знаю, – сказал Фенкал, посматривая задумчиво вокруг себя.

– А не худо бы со вчерашнего-то опохмелиться, – продолжал Якун, – у меня что-то и теперь в голове шумит. Ну, брат Фенкал, натешились мы вчера!.. То-то была попойка! Фрелаф так натянулся, что под конец вовсе с ума спятил: всю ночь проговорил о каком-то оборотне, с которым дня три тому назад дрался не на живот, а на смерть. Он клялся, что видел его вчера между нас, что хотел схватить за ворот, но что чародей ударился оземь, обернулся в серого волка, да и был таков.

49